Съёмка состоялась 25 февраля 2021 года
в Новом Пространстве Театра Наций
Глеб
Шульпяков
Оформив абонемент, вы сможете посмотреть выпуск целиком 
01
Я о том же…
01:00

Я о том же, я просто не знаю, с чего мне начать,

вот и медлю, как школьник, оставшийся после уроков:

"Буря мглою...", "Мой дядя..."... А дома тарелка борща

с ободком золотистого жира и веткой укропа

уж остыла, наверно, и ровно в пятнадцать ноль-ноль

"В Петропавловске полночь" объявит по радио диктор,

а за стенкой рояль: ми бемоль, ми бемоль, ми бемоль,

(видно, был не в себе перед смертью глухой композитор),

и засыпано крошками детство, как скатерть стола,

и в ушанке из кролика кровью шумит голова.

Я о том же, я просто не помню, что было со мной:

на скамейках чернели, как ноты, влюбленные пары,

пахло липовой стружкой, когда я без шапки в ночной

выбегал за бутылкой на угол Тверского бульвара.

Открывал, наливал и читал ей чужие стихи,

и белела простынка, и долго с дивана сползала

на паркет... "В Рождество все немного волхвы....",

но потом и она, прихватив однотомник, сбежала.

И стучали бульвары, как лодки, всю ночь напролёт,

и качался бумажный стаканчик, и бился об лёд.

Вот и всё. "Эй, в ушанке!" - "Вы мне?" - "Передай за проезд!".

"Остановка "Аптека" - "Фонарь..." - "А ещё в окулярах..."

И зажав, словно бабочку, мятый счастливый билет,

я качусь на трамвае, качаясь на стыках бульваров

там, где небо пшеничного цвета, как снег под ногой,

и песка что ванили на булках за девять копеек.

"Буря мглою...", "Мой дядя..." ...а вышло, что кто-то другой,

повзрослев на передней площадке, сошёл на тот берег.

И не видно в потёмках на том берегу ни черта.

И грохочет трамвай: тра-та-та, тра-та-та, тра-та-та.

02
Вечер, печальный как снег на картине…
03:49

Л.Л.

Вечер, печальный, как снег на картине

(поздний Вермеер без подписи, дата

старческим почерком). Посередине

комнаты лампа. В конце снегопада

слышно, как тикают часики.

С полки таращатся классики.

Что нам добавить к подобной картине:

жаркое пламя в голландском камине?

пару борзых на медвежьей подстилке?

букли? фестоны? пачули? пастилки?

карту страны на штативе?

клетчатый пол в перспективе?

Врёшь, Пал Иваныч, в старинном камине

нет ничего, кроме угля и сажи.

Если быть честным, камина в помине

нет в этом очень печальнои пейзаже:

так, что-то вроде квартирки

площадью в две носопырки.

Пьяный хозяин сидит над бумагой,

слушает Наймана, капает влагой

на незаполненный лист.

Вид у него неказист.

И ничего из того, что мы с вами

(кроме Вермеера) нарисовали,

кажется, нету вокруг.

Снег по карнизу тук-тук.

Так что представим себе мизансцену:

окна выходят по-прежнему в стену.

Найман пиликает. Хочется выть.

Уголь. Без подписи. Скобку закрыть.

03
Как Суворов пехоту…
05:52

Как Суворов пехоту в классический город,

перебив звонарей, я веду в этот стих

мой вокзал, где темно от владимирских бород

и торговку с охапкой убитых гвоздик.

Это жмых на снегу, а не рифма хромает

и язык заплетается после второй –

пассажиры, уткнувшись в газеты, читают

и забытые вещи уносят домой.

Снова мусор не вывезли и лёд не сколот,

снова лодка колотится в сонной груди.

От Москвы до Подольска в такую погоду

никакой пастернак не отыщет пути.

Где тебя, милый друг, носят черти?

Возвращайся скорее домой:

в нём шинкуют, и квасят, и перчат,

и Суворов готовится в бой.

Мы покурим c тобой, посудачим –

в доме хохот и стёкла звенят.

Хорошо в эту осень на даче.

И гвоздику кладут в маринад.

Лес хохочет – опущена роща,

тот же гомон и смех вдалеке.

Всё, Борис Леонидович, проще

и теряется в березняке.

04
Шестьсот двенадцать, два нуля…
07:46

Быть может юноша веселый

В грядущем скажет обо мне.

А. Блок

Шестьсот двенадцать, два нуля.

"Простите, можно Александра?"

В прихожей шёлк и соболя,

и горький привкус кориандра.

"Желтеет зимний Петербург!"

(зачёркнуто четыре раза).

"Сырой туман вползает в грудь.

И не дождёшься Фортинбраса".

Плывут над мачтами дымки

и снег хрустит, как сторублёвка.

Идут вдоль Пряжки мужики.

У них сегодня забастовка.

А тут в спиртовке огонёк,

зелёный штоф на занавесках.

"Давай чаёвничать, дружок,

и засыпать в глубоких креслах".

Какой ему приснился сон?

Февральский снег на чёрных шпалах?

Гремит в прихожей телефон,

но пусто, пусто в тёмных залах.

Закройте двери в кабинет!

Там на столе щенка забыли.

"Весь мир - Варшава. Смысла нет".

И толстый слой холодной пыли.

05
Написать бы про город…
08:47

написать бы про город, мой город, которого нет,

про ладони твоих площадей в голубиных наколках,

написать бы про то, как бежит под ногами проспект,

и кремлёвские звёзды горят на рубиновых ёлках,

написать бы про город, мой город, где пахнет хурмой,

и кабинки под вечер, как ртуть, поднимаются в шахтах,

вам какой, мне последний, и чтобы всю ночь за стеной

радиола мне пела о лётчиках и космонавтах,

написать бы про город, мой город под розовым льдом

с леденцами твоих куполов, пересыпанных снегом,

я твои переулки разглажу, как фантик, ногтём

и пройдусь до кольца неизвестным тебе человеком,

это луковый спас над бульваром, и книжный развал,

где слова на твоих корешках я читал как молитву,

это машенька в мягкой обложке, метель, котлован,

и поддатый казах за лотком открывает поллитру,

наливает и пьёт, отвернувшись к великой стене,

за собрание всех сочинений в холодном подъезде,

и уходит, качаясь, в мой город, которого нет,

рукавом собирая побелку вечерних созвездий,

и сидит он на складе, и пьёт он всю ночь свой агдам,

а потом засыпает на книгах великих народов,

и во сне перед ним уплывают на юг поезда,

волоча за собой километры порожних вагонов.

06
Немногих слов…
11:52

…немногих слов на лентах языка,

но слишком неразборчива рука

и древо опускается во тьму,

затем, что непостижная уму

из тысячи невидимых ключей

сплетается во тьме среди корней

и новый намывает алфавит —

ручей петляет, дерево горит.

07
На старом кладбище…
12:44

А. Л.

На старом кладбище в Коломенском,

где борщевик в ограды ломится

как черти в повести у Гоголя –

и вороньё по крышам цокало,

в углу под вязами столетними

стоял собор Усекновения

главы Предтечи.

Я заходил сюда от случая.

Здесь над оградами певучая,

дощатая и комариная

стояла тишина старинная,

и как-то раз под воскресенье

калитка в храм Усекновения

была открыта.

И я вошёл под этот стрельчатый,

нерусским гением отмеченный,

московским воздухом заточенный

и жестью наспех заколоченный

свод храма, где остатки росписи

как острова на белом глобусе

плывут под куполом.

Там за колоннами в предбаннике,

где друг за дружкой как блокадники

пророки со святыми лепятся,

была в стене пробита лестница,

винтом под купол уходившая,

обугленная и прогнившая;

сырая тёмная.

И я полез, глотая запахи,

по этой лестнице, где за ноги

хватают мертвецы и крошится

кирпич в руках, сдирая кожицу,

и тыщу лет впотьмах карабкался,

пока на белый свет не выбрался,

и дух не перевёл.

А наверху! под кровлей звонницы

как на гигантской переносице

Москва поблескивала линзами

и на меня смотрела пристально,

а я стоял над этим городом

и чей-то голос тихим шёпотом

мне говорил, что все наладится,

пока на небе Вечный Пьяница

гремел зелёными бутылками

и летний дождь шумел над пыльными

крестами кладбища в Коломенском, –

что всё когда-нибудь закончится.

08
Смотри, как выросла за лето…
15:37

Смотри —

как выросла за лето

рука пророка

Даниила!

По жёлтым улицам

Ташкента

видать, она меня

водила...

Скрипел айван

и пахло пловом,

белела в темноте

извёстка.

А вдоль айвана

шла корова

и на ходу жевала

звёзды.

Куда ещё?

Анхор сквозь пальцы

бежит как рисовые

зёрна. Весь вечер

ждут Сусанну

старцы. У них

глаза как прежде

чёрны.

А я тебя таким

запомню: твой

хлебный запах

на рассвете.

Я все твои

каменоломни

пройду с фонариком

вот этим.

И пусть болит

пустой в кармане

рукав пророка

Даниила.

«Я собираю эти камни!»

Смотри —

как выросла

могила…

09
В моём углу…
16:45

в моём углу — бревенчатом, глухом —

такая тишина, что слышны крови

толкание по тесным капиллярам

да мерная работа древоточцев —

ни шеи, ни руки не разгибая,

в моём углу я словно гулливер —

то с этой стороны трубы подзорной

смотрю на мир, то с этой

(меняя мир по прихоти моей),

но слышу только равномерный скрежет,

— пройдёт ещё каких-нибудь полвека,

изъеденный, дырявый — угол мой

обрушится под тяжестью себя

и только скобы новый гулливер —

изогнутые временем, стальные —

поднимет из травы на свет и скажет:

умели строить

10
Ревёт и грохочет…
18:02

ревёт и грохочет на привязи лодка

ночного причала, и тьму околотка,

точнее, окрестностей архипелага,

сжимает, как землю в карманах, салага, —

и между землёю и небом, как остров,

точнее, как необитаемый остов,

плывёт, раздвигая соборы из мрака

апостола павла — апостола марка

11
Пальто
19:00

набрасывается на человека —

обрывает ему пуговицы, хлястик;

выворачивает рукава и карманы —

трёт / мнёт / рвёт / режет,

а потом выбрасывает на вешалку,

и человек висит в кладовке —

забытый, никому не нужный

— и тяжело дышит,

высунув розовую

подкладку

12
Мой стих
19:32

слепой как птица на ветру,

облепленный пером

чужих имён — как вкус во рту,

который незнаком,

на вечном обыске, по швам

всё ищет край времён,

как много будущего — там,

как холодно мне в нём

13
Кто там чего не поделил…
20:29

кто там чего не поделил,

чью бабу кто там взял —

на свете нет таких чернил,

которых смыть нельзя

— на неоткрывшего ворот

троянскому коню

всегда найдётся геродот

и спишет на войну,

и кто остался, кто сгорел,

куда сбежал эней —

у нас свидетель есть, гомер

— свидетелю видней

14
Возьми того, чего не взять…
21:00

возьми того, чего не взять,

что не сказать, скажи —

из этих слов снопы вязать

и выпекать коржи,

но привокзального дымка

сибирский холодок

как незабытая строка

— белёсый хохолок

речного катера во льду

и факел над рекой

а лес свели ещё в войну —

сосновый, строевой

15
Когда размечены по небу…
21:33

когда размечены по небу

перед закатом облака,

мне безымянную планету

неплохо видно из окна —

она до сумерек пустыми

на небе звёздами бренчит,

она одна в моей пустыне

— и пёстрый сумрак сторожит

16
Жук влетел и вылетел в окно…
22:21

жук влетел и вылетел в окно —

поплавок остался неподвижен

с облаком и садом заодно,

красными отметинами вишен

— вечный дачник! удочки с утра

занавес неслышно опустился

то ли где-то лопнула струна —

то ли жук не вылетел, прижился

17
Такой-то век…
22:52

такой-то век, такой-то год

— такого-то денька

и вроде бы ни капли в рот,

а вышел в облака

слепил из перистых суму

и посох кучевых

и если б сделал по уму —

остался бы в живых

18
Что хочет человек…
23:56

что хочет человек и что он ждёт,

когда внутри него уже не жжёт,

но звякает негромко, равномерно,

как пряжка на моём ремне, наверно,

– что видит он, когда он видит дом

над лесом и рекой, окно, и в нём

себя, рукой дрожащей чашку чая

сжимавшего, поскольку жизнь такая,

что вот она – а завтра её нет,

потом он выключает в доме свет,

и дерево придвинулось вплотную –

затем что жизнь отверстие в иную,

где тот же снег висит на волоске

тобой ещё не тронутой тоске

19
Псков
26:19

блаженный фёдор и юродивый андрей

на свалке ржавых пару батарей

нашли и вниз к реке тащили

впрягшись в коляску детскую в четыре

копыта, в кеды рваные обутых

по красных партизан к фоме в запрудах

– теперь, сказал блаженный, заживём

в тепле, накроем стол, за стол сзовём

тимошку одноглазого и лавра

и мавру-бабу, хоть она и лярва –

пусть лишнего возьмёт на грудь фома

нам не страшна голубушка-зима

(это говорил юродивому блаженный)

а тот молчал, он был глухой по ходу

потом они спустили груз на воду

и вниз на батареях отошли

воды речной не трогая почти

андрей смотрел вперед, другой был сзади –

коляску без колёс они не взяли

20
Вот и зима…
28:14

А. Б.

вот и зима, и земля из-под ног

столбики света роняет на воздух,

чёрный по небу скользит поводок,

тянет состав электричка на отдых

— нет ничего и не надо жалеть,

кроме трамваев твоих перезвона,

царских орлов почерневшая медь

лишняя тяжесть на лодке харона —

снегом засыпан вокзальный казан,

мир замирает на ножке штатива,

только один дребезжащий стакан

едет и едет за край объектива

21
Батюшков (II)
29:42

мартовский треплет на палубе ветер

родины рваный флажок

облако в облаке скрыто как веер

— в трюме грохочет движок

справа по борту упавшие с неба

синие линзы озёр

гряды холмов поднимаются слева

в трюме пылает костёр —

много не мешкая далее волока

ламского будешь в ночи

чудь пошехонская вёслами с облака

машет, и ты не молчи

с анакреонтовой песенкой весело

лишнюю тяжесть за борт,

чтобы таможня харона не взвесила

тяжестей груз и забот —

дух эолийский горация флакка

вышний хранит волочёк

облако родины — веером флага

чёрная точка-зрачок

22
Любезный мой сверчок…
31:12

Любезный мой сверчок!

Непостоянству мира

да будет твой шесток

и сладкозвучна лира

моя — преградой. Пусть

наставлен сумрак ночи,

тем ярче млечный путь,

тем зимний путь короче.

Мне с песенкой твоей,

как мореходу с кручи

волны, маяк видней

— и молнии певучи.

Что ветхий мотылёк

и бабочка беспечна?

Полёт их невысок,

а повесть скоротечна.

Как вавилонов жрец

читает зодиаки —

мне в завитках колец

видны иные знаки.

Бесшумная, одна

к другой душе слетает.

Что ищет в ней она?

И лира умолкает.

Я о том же…

Я о том же, я просто не знаю, с чего мне начать,

вот и медлю, как школьник, оставшийся после уроков:

"Буря мглою...", "Мой дядя..."... А дома тарелка борща

с ободком золотистого жира и веткой укропа

уж остыла, наверно, и ровно в пятнадцать ноль-ноль

"В Петропавловске полночь" объявит по радио диктор,

а за стенкой рояль: ми бемоль, ми бемоль, ми бемоль,

(видно, был не в себе перед смертью глухой композитор),

и засыпано крошками детство, как скатерть стола,

и в ушанке из кролика кровью шумит голова.

Я о том же, я просто не помню, что было со мной:

на скамейках чернели, как ноты, влюбленные пары,

пахло липовой стружкой, когда я без шапки в ночной

выбегал за бутылкой на угол Тверского бульвара.

Открывал, наливал и читал ей чужие стихи,

и белела простынка, и долго с дивана сползала

на паркет... "В Рождество все немного волхвы....",

но потом и она, прихватив однотомник, сбежала.

И стучали бульвары, как лодки, всю ночь напролёт,

и качался бумажный стаканчик, и бился об лёд.

Вот и всё. "Эй, в ушанке!" - "Вы мне?" - "Передай за проезд!".

"Остановка "Аптека" - "Фонарь..." - "А ещё в окулярах..."

И зажав, словно бабочку, мятый счастливый билет,

я качусь на трамвае, качаясь на стыках бульваров

там, где небо пшеничного цвета, как снег под ногой,

и песка что ванили на булках за девять копеек.

"Буря мглою...", "Мой дядя..." ...а вышло, что кто-то другой,

повзрослев на передней площадке, сошёл на тот берег.

И не видно в потёмках на том берегу ни черта.

И грохочет трамвай: тра-та-та, тра-та-та, тра-та-та.

Вечер, печальный как снег на картине…

Л.Л.

Вечер, печальный, как снег на картине

(поздний Вермеер без подписи, дата

старческим почерком). Посередине

комнаты лампа. В конце снегопада

слышно, как тикают часики.

С полки таращатся классики.

Что нам добавить к подобной картине:

жаркое пламя в голландском камине?

пару борзых на медвежьей подстилке?

букли? фестоны? пачули? пастилки?

карту страны на штативе?

клетчатый пол в перспективе?

Врёшь, Пал Иваныч, в старинном камине

нет ничего, кроме угля и сажи.

Если быть честным, камина в помине

нет в этом очень печальнои пейзаже:

так, что-то вроде квартирки

площадью в две носопырки.

Пьяный хозяин сидит над бумагой,

слушает Наймана, капает влагой

на незаполненный лист.

Вид у него неказист.

И ничего из того, что мы с вами

(кроме Вермеера) нарисовали,

кажется, нету вокруг.

Снег по карнизу тук-тук.

Так что представим себе мизансцену:

окна выходят по-прежнему в стену.

Найман пиликает. Хочется выть.

Уголь. Без подписи. Скобку закрыть.

Как Суворов пехоту…

Как Суворов пехоту в классический город,

перебив звонарей, я веду в этот стих

мой вокзал, где темно от владимирских бород

и торговку с охапкой убитых гвоздик.

Это жмых на снегу, а не рифма хромает

и язык заплетается после второй –

пассажиры, уткнувшись в газеты, читают

и забытые вещи уносят домой.

Снова мусор не вывезли и лёд не сколот,

снова лодка колотится в сонной груди.

От Москвы до Подольска в такую погоду

никакой пастернак не отыщет пути.

Где тебя, милый друг, носят черти?

Возвращайся скорее домой:

в нём шинкуют, и квасят, и перчат,

и Суворов готовится в бой.

Мы покурим c тобой, посудачим –

в доме хохот и стёкла звенят.

Хорошо в эту осень на даче.

И гвоздику кладут в маринад.

Лес хохочет – опущена роща,

тот же гомон и смех вдалеке.

Всё, Борис Леонидович, проще

и теряется в березняке.

Шестьсот двенадцать, два нуля…

Быть может юноша веселый

В грядущем скажет обо мне.

А. Блок

Шестьсот двенадцать, два нуля.

"Простите, можно Александра?"

В прихожей шёлк и соболя,

и горький привкус кориандра.

"Желтеет зимний Петербург!"

(зачёркнуто четыре раза).

"Сырой туман вползает в грудь.

И не дождёшься Фортинбраса".

Плывут над мачтами дымки

и снег хрустит, как сторублёвка.

Идут вдоль Пряжки мужики.

У них сегодня забастовка.

А тут в спиртовке огонёк,

зелёный штоф на занавесках.

"Давай чаёвничать, дружок,

и засыпать в глубоких креслах".

Какой ему приснился сон?

Февральский снег на чёрных шпалах?

Гремит в прихожей телефон,

но пусто, пусто в тёмных залах.

Закройте двери в кабинет!

Там на столе щенка забыли.

"Весь мир - Варшава. Смысла нет".

И толстый слой холодной пыли.

Написать бы про город…

написать бы про город, мой город, которого нет,

про ладони твоих площадей в голубиных наколках,

написать бы про то, как бежит под ногами проспект,

и кремлёвские звёзды горят на рубиновых ёлках,

написать бы про город, мой город, где пахнет хурмой,

и кабинки под вечер, как ртуть, поднимаются в шахтах,

вам какой, мне последний, и чтобы всю ночь за стеной

радиола мне пела о лётчиках и космонавтах,

написать бы про город, мой город под розовым льдом

с леденцами твоих куполов, пересыпанных снегом,

я твои переулки разглажу, как фантик, ногтём

и пройдусь до кольца неизвестным тебе человеком,

это луковый спас над бульваром, и книжный развал,

где слова на твоих корешках я читал как молитву,

это машенька в мягкой обложке, метель, котлован,

и поддатый казах за лотком открывает поллитру,

наливает и пьёт, отвернувшись к великой стене,

за собрание всех сочинений в холодном подъезде,

и уходит, качаясь, в мой город, которого нет,

рукавом собирая побелку вечерних созвездий,

и сидит он на складе, и пьёт он всю ночь свой агдам,

а потом засыпает на книгах великих народов,

и во сне перед ним уплывают на юг поезда,

волоча за собой километры порожних вагонов.

Немногих слов…

…немногих слов на лентах языка,

но слишком неразборчива рука

и древо опускается во тьму,

затем, что непостижная уму

из тысячи невидимых ключей

сплетается во тьме среди корней

и новый намывает алфавит —

ручей петляет, дерево горит.

На старом кладбище…

А. Л.

На старом кладбище в Коломенском,

где борщевик в ограды ломится

как черти в повести у Гоголя –

и вороньё по крышам цокало,

в углу под вязами столетними

стоял собор Усекновения

главы Предтечи.

Я заходил сюда от случая.

Здесь над оградами певучая,

дощатая и комариная

стояла тишина старинная,

и как-то раз под воскресенье

калитка в храм Усекновения

была открыта.

И я вошёл под этот стрельчатый,

нерусским гением отмеченный,

московским воздухом заточенный

и жестью наспех заколоченный

свод храма, где остатки росписи

как острова на белом глобусе

плывут под куполом.

Там за колоннами в предбаннике,

где друг за дружкой как блокадники

пророки со святыми лепятся,

была в стене пробита лестница,

винтом под купол уходившая,

обугленная и прогнившая;

сырая тёмная.

И я полез, глотая запахи,

по этой лестнице, где за ноги

хватают мертвецы и крошится

кирпич в руках, сдирая кожицу,

и тыщу лет впотьмах карабкался,

пока на белый свет не выбрался,

и дух не перевёл.

А наверху! под кровлей звонницы

как на гигантской переносице

Москва поблескивала линзами

и на меня смотрела пристально,

а я стоял над этим городом

и чей-то голос тихим шёпотом

мне говорил, что все наладится,

пока на небе Вечный Пьяница

гремел зелёными бутылками

и летний дождь шумел над пыльными

крестами кладбища в Коломенском, –

что всё когда-нибудь закончится.

Смотри, как выросла за лето…

Смотри —

как выросла за лето

рука пророка

Даниила!

По жёлтым улицам

Ташкента

видать, она меня

водила...

Скрипел айван

и пахло пловом,

белела в темноте

извёстка.

А вдоль айвана

шла корова

и на ходу жевала

звёзды.

Куда ещё?

Анхор сквозь пальцы

бежит как рисовые

зёрна. Весь вечер

ждут Сусанну

старцы. У них

глаза как прежде

чёрны.

А я тебя таким

запомню: твой

хлебный запах

на рассвете.

Я все твои

каменоломни

пройду с фонариком

вот этим.

И пусть болит

пустой в кармане

рукав пророка

Даниила.

«Я собираю эти камни!»

Смотри —

как выросла

могила…

В моём углу…

в моём углу — бревенчатом, глухом —

такая тишина, что слышны крови

толкание по тесным капиллярам

да мерная работа древоточцев —

ни шеи, ни руки не разгибая,

в моём углу я словно гулливер —

то с этой стороны трубы подзорной

смотрю на мир, то с этой

(меняя мир по прихоти моей),

но слышу только равномерный скрежет,

— пройдёт ещё каких-нибудь полвека,

изъеденный, дырявый — угол мой

обрушится под тяжестью себя

и только скобы новый гулливер —

изогнутые временем, стальные —

поднимет из травы на свет и скажет:

умели строить

Ревёт и грохочет…

ревёт и грохочет на привязи лодка

ночного причала, и тьму околотка,

точнее, окрестностей архипелага,

сжимает, как землю в карманах, салага, —

и между землёю и небом, как остров,

точнее, как необитаемый остов,

плывёт, раздвигая соборы из мрака

апостола павла — апостола марка

Пальто

набрасывается на человека —

обрывает ему пуговицы, хлястик;

выворачивает рукава и карманы —

трёт / мнёт / рвёт / режет,

а потом выбрасывает на вешалку,

и человек висит в кладовке —

забытый, никому не нужный

— и тяжело дышит,

высунув розовую

подкладку

Мой стих

слепой как птица на ветру,

облепленный пером

чужих имён — как вкус во рту,

который незнаком,

на вечном обыске, по швам

всё ищет край времён,

как много будущего — там,

как холодно мне в нём

Кто там чего не поделил…

кто там чего не поделил,

чью бабу кто там взял —

на свете нет таких чернил,

которых смыть нельзя

— на неоткрывшего ворот

троянскому коню

всегда найдётся геродот

и спишет на войну,

и кто остался, кто сгорел,

куда сбежал эней —

у нас свидетель есть, гомер

— свидетелю видней

Возьми того, чего не взять…

возьми того, чего не взять,

что не сказать, скажи —

из этих слов снопы вязать

и выпекать коржи,

но привокзального дымка

сибирский холодок

как незабытая строка

— белёсый хохолок

речного катера во льду

и факел над рекой

а лес свели ещё в войну —

сосновый, строевой

Когда размечены по небу…

когда размечены по небу

перед закатом облака,

мне безымянную планету

неплохо видно из окна —

она до сумерек пустыми

на небе звёздами бренчит,

она одна в моей пустыне

— и пёстрый сумрак сторожит

Жук влетел и вылетел в окно…

жук влетел и вылетел в окно —

поплавок остался неподвижен

с облаком и садом заодно,

красными отметинами вишен

— вечный дачник! удочки с утра

занавес неслышно опустился

то ли где-то лопнула струна —

то ли жук не вылетел, прижился

Такой-то век…

такой-то век, такой-то год

— такого-то денька

и вроде бы ни капли в рот,

а вышел в облака

слепил из перистых суму

и посох кучевых

и если б сделал по уму —

остался бы в живых

Что хочет человек…

что хочет человек и что он ждёт,

когда внутри него уже не жжёт,

но звякает негромко, равномерно,

как пряжка на моём ремне, наверно,

– что видит он, когда он видит дом

над лесом и рекой, окно, и в нём

себя, рукой дрожащей чашку чая

сжимавшего, поскольку жизнь такая,

что вот она – а завтра её нет,

потом он выключает в доме свет,

и дерево придвинулось вплотную –

затем что жизнь отверстие в иную,

где тот же снег висит на волоске

тобой ещё не тронутой тоске

Псков

блаженный фёдор и юродивый андрей

на свалке ржавых пару батарей

нашли и вниз к реке тащили

впрягшись в коляску детскую в четыре

копыта, в кеды рваные обутых

по красных партизан к фоме в запрудах

– теперь, сказал блаженный, заживём

в тепле, накроем стол, за стол сзовём

тимошку одноглазого и лавра

и мавру-бабу, хоть она и лярва –

пусть лишнего возьмёт на грудь фома

нам не страшна голубушка-зима

(это говорил юродивому блаженный)

а тот молчал, он был глухой по ходу

потом они спустили груз на воду

и вниз на батареях отошли

воды речной не трогая почти

андрей смотрел вперед, другой был сзади –

коляску без колёс они не взяли

Вот и зима…

А. Б.

вот и зима, и земля из-под ног

столбики света роняет на воздух,

чёрный по небу скользит поводок,

тянет состав электричка на отдых

— нет ничего и не надо жалеть,

кроме трамваев твоих перезвона,

царских орлов почерневшая медь

лишняя тяжесть на лодке харона —

снегом засыпан вокзальный казан,

мир замирает на ножке штатива,

только один дребезжащий стакан

едет и едет за край объектива

Батюшков (II)

мартовский треплет на палубе ветер

родины рваный флажок

облако в облаке скрыто как веер

— в трюме грохочет движок

справа по борту упавшие с неба

синие линзы озёр

гряды холмов поднимаются слева

в трюме пылает костёр —

много не мешкая далее волока

ламского будешь в ночи

чудь пошехонская вёслами с облака

машет, и ты не молчи

с анакреонтовой песенкой весело

лишнюю тяжесть за борт,

чтобы таможня харона не взвесила

тяжестей груз и забот —

дух эолийский горация флакка

вышний хранит волочёк

облако родины — веером флага

чёрная точка-зрачок

Любезный мой сверчок…

Любезный мой сверчок!

Непостоянству мира

да будет твой шесток

и сладкозвучна лира

моя — преградой. Пусть

наставлен сумрак ночи,

тем ярче млечный путь,

тем зимний путь короче.

Мне с песенкой твоей,

как мореходу с кручи

волны, маяк видней

— и молнии певучи.

Что ветхий мотылёк

и бабочка беспечна?

Полёт их невысок,

а повесть скоротечна.

Как вавилонов жрец

читает зодиаки —

мне в завитках колец

видны иные знаки.

Бесшумная, одна

к другой душе слетает.

Что ищет в ней она?

И лира умолкает.

Версии сайта в России и за её пределами различаются
Рекомендуем отключить VPN для корректной работы сайта в России