Съёмка состоялась 22 октября 2018 года
в Новом Пространстве Театра Наций
Виталий
Кальпиди
Оформив абонемент, вы сможете посмотреть выпуск целиком 
01
Про то, что всё может стать жизнью – даже смерть, невзирая на то, что всё становится смертью – даже жизнь
01:29

Ты что, дурак? Опять расселся тут?

В траве – жучьё. Теплоцентраль. Бродяги.

Метель ментов (они нас заметут).

В ларёк – не видно кто – сгружает фляги.

И этот звук похож на гимн страны,

где воскресают мёртвые со скуки,

чтоб к женщинам подкрасться со спины,

в копну волос по локоть сунув руки.

Спроси: зачем? И я предположу:

так добывают перхоть снегопада –

она придаст любому миражу

погоду рая на просторах ада,

где все сидят на корточках, в грязи,

а мимо них походкою невинной

идёт Мария с плёнками УЗИ,

где чётко виден крестик с пуповиной.

Пока в тебе не выключили свет,

пока ты прожигаешь дыры взглядом

сквозь небеса, которых, кстати, нет

(они лежат разобранные – рядом),

важней тебя то пыль со щёк щегла,

то волосатых рыб ночное бденье,

то женщина, которая легла

плеваться мотыльками наслажденья;

то пустота в скафандре воробья

с несеверокавказскою горбинкой

следит за тем, как наблюдаю я

кузнечиков, измученных лезгинкой,

как рыжий Бог на Сталина похож,

особенно когда накинет китель,

как к демону (навряд ли это ложь)

приставлен ангел с опцией «хранитель».

Смерть – идеально сделанный батут:

подбрасывает вверх людскую серость.

А я, дурак, на нём разлёгся тут,

и жизнь моя вокруг меня расселась.

Поэт изобретает немоту,

хотя при этом выглядит нелепо:

мычит с щекотной бабочкой во рту,

пока она его возносит в небо.

02
Монтаж декораций Рая в одном из садов Краснодарского края, если смотреть из набитого сеном сарая
05:30

Бог в ненакрашенных губах

гуляет голым по бахче.

Арбузы делают — бабах! —

а бабы ржут на каланче.

И обмяуканные в хлам

от узких скул до бороды,

пропагандируя ислам,

молитвой моются коты.

Температура зла всегда —

примерно тридцать шесть и шесть.

Не жизнь течёт — стоит вода

невертикальная, как шест.

Бобы набокова висят,

морковка друниной в цвету,

и парщиков не поросят

молочных ловит на лету.

Допустим, что взамен грозы

наитеплейший снег идёт.

Из горла мёртвой стрекозы

сухой кузнечик жажду пьёт.

За то, что ночь в часу шестом

ведут, как лошадь, под уздцы,

кот гадит в ямку под кустом

задумчивее Лао Цзы.

И гроздья женской седины

висят вкусней, чем виноград.

И, расплескав вино вины,

рай рвётся через этот ад.

До стружки обкорнав стрижа,

пока не получился чиж,

«Не наша эта анаша!» —

ты участковому кричишь.

А тот в ответ на куст крестом

поссал, и лишнее стряхнул,

и, кровельным гремя листом,

крыло седое развернул,

потом второе, и над ним

(под ним шуршали мураши)

возник вращающийся нимб,

как знак утраченной души.

03
Глянь, нарядившись твоей сединою…
07:52

Глянь, нарядившись твоей сединою

я пробежал по двору.

Не представляю, что будет со мною,

если я завтра умру.

Жаль воробьёв, что не выучат идиш

в срок до девятого дня.

Ты состоишь из того, что не видишь

больше на свете меня.

Кто бы ни клацнул в прихожей ключами,

молча лежи на боку.

Я не хотел бы являться ночами,

но не прийти не смогу.

Буду шарахаться, биться о стену,

пыль за комодом жевать,

даже дыханье твоё как измену

жуткую переживать.

И не от вафельной мокрой салфетки

утром следы на щеке, —

просто так мёртвые делают метки,

схожие с меткой Пирке.

Смерть — новогодняя ёлка кривая

лестничной клетки в углу;

людям звонят, и они открывают

с острой гирляндой во рту, —

Смерть — это самое раннее детство

вечности тёплой, как рот,

вот бы попробовать не отсидеться,

а перейти её вброд.

Ну, а с изнанки куда интересней:

только усядется грунт,

каждый из мёртвых захочет — воскреснет

сроком на сорок секунд.

Я их потрачу на гибкую вичку,

чтобы, как мальчик-пастух,

в тополь (полёт загоняя в синичку)

гнать обезумевший пух.

Весь в седине тополиной, отвесной

я пробегу по двору.

Как же ты будешь мне не интересна,

если я завтра умру.

04
Вдовцы
10:19

У мёртвых жён в карманах – только снег,

и тот – из мелкорезаной бумаги.

Их взгляд, ещё шуршащий возле век,

уже лишен бинокулярной влаги.

Они теперь своим мужьям враги,

хотя любимы этими мужьями.

Им никогда не встать не с той ноги

в своей насквозь не оркестровой яме.

Зато им – петь пластами рыжих глин

и супесью смеяться до упада,

и, раскатав картонки тонких спин,

на них скользить по чернозёму ада,

где, сквозь себя просеивая грунт,

навстречу к ним, движенья обнуляя,

их дети нерождённые плывут

своим неимоверным баттерфляем.

Плывут на запоздалую войну

рождения, где воды, пусть немного,

но отойдут грунтовыми во тьму,

ведь схватка мёртвых – это схватки бога.

Что под землёю – тоже небеса,

не столько очевидно, сколько важно.

Там женщина уж если не оса,

то птица в оперении бумажном.

И мы верны, то днём, то по ночам,

то воя в ванной после мастурбаций,

подземным ласточкам и девочкам-грачам,

суглинистым синичкам... Если вкратце:

за то, что мы дышали без конца

(пока их не было) налево и направо,

они при встрече вырвут нам сердца

и улыбнутся, потому что правы.

05
Предмет (На смерть брата)
12:54

Пока я вынимал из птицы

полёта скользкий холодец,

та птица начинала биться,

чтобы разбиться наконец,

но только треснула, а ты же

не по-пластунски, но проник

туда, где люди жиже жижи,

где страх не враг, а проводник.

Ты трогал райские предметы

и резался об их края:

там брошка мёртвой тёти Светы,

конверт к 7 Ноября,

два ржавых скальпеля, три ложки,

в закрытой баночке сурьма,

матрёшка в образе матрёшки,

и Ельцин в образе дерьма,

и Пастернак, прощённый Зиной,

и след на палочке ушной,

там гриб смешной над Хиросимой

(он там действительно смешной),

там все поповские проклятья –

чуть шепелявее сверчка,

там снайперский прицел распятья

не без задоринки сучка

наводится, причём скорее,

чем ты исчезнешь без следа

у автомата с лотереей

наистрашнейшего суда.

Ты ляжешь на сырые доски,

и так захочешь молока.

В твой чёрный рот, ещё не плоский,

вплывут густые облака,

они начнут внутри вращаться,

потом построятся гуськом,

и ты напьёшься этим счастьем:

парным суглинистым песком.

06
Смотрел TV. На фразе: «Форрест...»
15:48

Смотрел TV. На фразе: «Форрест,

беги…», – мне стало жутко, ведь

так за окошком хрустнул хворост,

что это были пальцы ведьм.

Они в свои играют игры,

с сосны облизывая клей,

чтоб та себе под ногти иглы

могла вогнать… – ан нет ногтей,

а есть твои сухие руки,

уже артритные на треть,

ты ими утром слой старухи

с лица пытаешься стереть.

Все пары в старости неряхи,

тем паче мы, когда вдвоём

лежим практически во прахе

и поцелуем губы трём.

А к четырём на кухне сумрак

наступит на седую мышь,

где ты, достав еду из сумок,

не зажигая свет, сидишь.

Скажи, с какого перепуга

ты застаёшь меня врасплох

и, как ребенка, память в угол

всё время ставишь на горох:

там я с ахматовской молодкой,

стою, как будто под венцом,

наполненный твардовской водкой

и заболоцким холодцом;

там ты у старой водокачки

ревёшь, не открывая рот,

пытаясь, стоя на карачках,

назад произвести аборт.

«Взамен любви, которой нету,

ты нежность вымещал на мне…» –

захочешь крикнуть ближе к лету,

а вот осмелишься – к зиме,

и отопительные трубы

ударят пальцами в набат,

и за окном оскалит зубы

себя жующий снегопад,

и каждый с собственного края,

спиной друг к другу, на кровать

мы ляжем, глаз не закрывая,

чтоб смерть свою не проморгать.

07
На трёхлетие смерти Н Шолоховой
19:29

Чай, не случайно, выкушавши чая

и нагуляв весёлую мордень,

Господь, февральским пенисом качая,

следит, как тот отбрасывает тень?

Чем нам с тобой, Ему смешнее втрое,

иначе всё бы кануло к чертям,

где зомби-снег идёт, по-волчьи воя,

себя употребляя по частям.

Грядущее не то, что будет с нами,

а то, что с нами будет вместо нас,

вороны всё пытаются словами

сказать, что красота его «кар-кас».

Когда крольчиху кролик пялит кролем,

ты понимаешь, что такое месть.

Давай зайдём за дверь, глаза закроем

на то, что мы присутствовали здесь,

на то, что ты сказала слишком гордо,

сдувая пепел прямо под кровать:

«Я не детей хочу, а два аборта.

Все – от тебя. И не реви мне, блять!..»

Рывками, без углов и лишних линий

костёр в окне кривлялся, как жиган,

и пепел потому был назван иней,

что падал, падла, но не обжигал.

Он был не промежуток, а промежность

скорее жизни, чем небытия,

где ты ко мне испытывала нежность,

где смерть к тебе испытываю я.

08
Появление сада
21:28

И пичугам, ещё не растерзанным в клочья,

мы бумажные шеи свернём,

и простуженный сад нам не кашлянет ночью,

потому что прокашлялся днём,

потому что пространство ладонью на ощупь

по причине отсутствия глаз

раз на третий себя опознало как рощу,

а как сад — на тринадцатый раз.

Грязь, скатавшись под пальцами (будучи грязью)

в диком воображенье слепца

стала Вологдой (то есть ни разу не Вязьмой

с бедным Йориком Череповца).

Кто, обтрогав вот эти вот полупредметы,

этот дождь, что висит, волосат,

обознавшись, назвал их Брызгаловой Светой,

то есть светом забрызганный сад?

И какие-то недовозникшие чурки

в униформе ресниц и волос

понаставили сразу капканов, придурки,

на сиреневых рыб и стрекоз.

Сад стоял и сверкал, будто мебельным лаком

на два раза покрытый сервант,

одноразовый бог от восторга заплакал

или кашлянул (как вариант).

С сотворением мира нас просто надули:

вскрыли бога, а там — порошок.

И никто не услышал, как он, выбражуля,

растворяясь, шипел: «Хорош-ш-ш-ш-о-о-о…».

09
Насильник вербы
23:17

Серийный маньяк пешеходных прогулок

вдоль рощи <…> Семёнович Герд

придумал, как можно при помощи втулок

рысь вынуть весною из верб.

Сама же природа – не так одиозна,

коль кисточки рысьих ушей

дрожали на вербе бессмысленно грозно,

пугая с утра алкашей.

Поскольку утрачено имя у Герда,

а отчество – от фонаря,

то в свете последнего первая – Герда,

а Федра – вторая… Не зря

в той роще, у трассы, растерзанных женщин

(скорее всего – плечевых)

весной находили по двое – не меньше

(на шеях – следы бечевы).

Скрывал их, как правило, влажный валежник,

и было понятно без слов:

из них не любовь выбивали, а нежность,

как мусор из половиков.

Семенович Герд, на допросах припёртый,

признался, что он одержим,

мол, каждый из нас недостаточно мёртвый,

чтоб стать абсолютно живым;

убийство для Бога, мол, способ морганья,

а он Ему просто помог

сморгнуть две соринки – любовь и страданье, –

которые выдумал Бог.

За то, что на фото <…> Ивановны Пельтцер

дрочил он до срыва плеча,

ещё в предвариловке ночью сидельцы

пришибли его сгоряча.

Теперь он на кладбище глушит баклуши,

там птицы со страху кричат,

как только из вербы появятся уши,

и брови под ними торчат.

В июле, когда расцветают тимьяны,

в течение пары минут

два рыжих рысёнка об крест безымянный

то трутся, то когти скребут,

и вроде бы крутится крест (не иначе –

проваленный грунт пересох),

ведь Герд его, будучи жутко лежачий,

использует как перископ.

Себя ощущая подземной торпедой,

он к взрыву готов потому,

что в свете последнего встретится с Гердой,

и с Федрой умчится во тьму.

И ад у них будет счастливый и длинный,

и даже возникнет семья:

и дети из грязи, и внуки из глины,

и прочая галиматья,

но это настолько уже нереально,

что если наносит ущерб,

то он нам аукнется только вербально,

поскольку исходит из верб.

10
Практически чудесная весна: для нас просторна, а себе — тесна
26:53

Смотрелось на это в охотку.

Какие там, к чёрту, очки!

Мы просто протёрли бархоткой

и снова надели зрачки.

Весна проступила наружу

компашкою местных ханыг.

Двух девок беременных в лужу

стошнило, а мне хоть бы хны.

Не то чтобы мало-помалу,

а шумно устроив пургу,

у церкви шакалят «ромалэ»,

противные до «не могу».

И стало внезапно смеркаться,

хотя это вовсе не факт,

как тот, что в «Аптеке» – лекарства,

а люди для них – контрафакт.

Заметил ли я торопливость

и даже враждебность чудес,

когда, им сдаваясь на милость,

ломилась листва из древес?

А как же! Заметил! Был запах

за месяц до этого, но

весна проступила внезапно,

как через повязку пятно.

У трупа, за теплосетями

лежащего, наверняка

эксперты найдут под ногтями

весенних чудес ДНК.

«Жизнь в принципе – небесполезна», –

обязан подумать дебил,

который стоял у подъезда

и всё это время курил…

Какие тут, к чёрту, вопросы!

Он так безответно влюблён,

что ярче огня папиросы

зрачок его был раскалён.

Услышал, но только сейчас я

поверх человечьей возни:

«Возьми его горе на счастье.

Вот именно так и возьми».

11
Бродский в Норенской
30:02

В краю прозрачных деревень,

где на плетнях висят не крынки,

а не поймёшь какая хрень,

да петухи, задрав закрылки,

где происходит каждый день

в начале января, допустим

(я повторюсь), такая хрень,

что лучше мы её опустим.

Там не природа, а фигня,

и чёрт-те что, и сбоку бантик,

там, если взглянешь на меня,

увидишь: не по росту ватник

и счастья полные штаны.

Там гимн страны под босса нова

горланят бесы-шатуны,

причём в трусах на босу ногу.

В сугробах греются коты,

орёт сосед: «Урою, стерву!»,

и женщина его мечты

бежит с двумя детьми на ферму.

Сейчас запахнет молоком –

таким простым телячьим раем,

и, не сглотнувши в горле ком,

я удавлюсь за тем сараем.

И характерно, что к утру,

когда меня заметят, тело

качнётся вправо на ветру,

но так и не качнётся влево.

Мне будет пухом чепуха,

с которой ладили неплохо

господь при помощи греха

и сердце – с помощью порока.

И я не сочиню мотив,

прижавшись скулами к запястьям,

за гениальность заплатив

двойным предательством и счастьем.

12
Родина не место, где тебе хорошо, а место, которому хорошо с тобой
32:34

В посёлке городского типа

с названием «Твои Потьмы»

клепали продолженье клипа

про то, как нами стали мы.

Кончалась жизнь. Всё было тихо.

Кому-то захотелось петь,

и он запел чуть тише чиха,

услышав: «Ты заткнёшься, Петь?!»

Прикрыв глаза рукой от солнца,

шагала блядь, уставши от

трёхсотрублевого отсоса,

и гладила себе живот.

Пока на остановке «пазик»

пыхтел и весело вонял,

никто её ни в коем разе

ни в чём почти не обвинял.

А это – я в окне, футболку

надев не наизнанку, под

желанье плакать втихомолку

улыбкой надрываю рот.

На всём посверкивают блики,

но сверху было видно: лес

от духа тёплой земляники

сам на свои берёзы влез.

Ладони летнего молчанья

так были не напряжены,

что разродились на прощанье

овациями тишины.

Стряхнув в кусты свои оборки,

прошёлся дождь не проливной,

поскольку был китайской сборки,

причём наверняка ручной.

А я бежал на крик котёнка,

чья жизнь ещё не сочтена.

И вечность нарезалась тонко,

как в ресторане ветчина.

Соседский шкет на рыбок гуппи

смотрел с восторгом битый час,

елозя кожей по залупе,

в упор не замечая нас.

Урчанье голубей патлатых

удвоив пеньем горловым,

шмелей балтийские бушлаты

ловил он зреньем боковым.

Всё снова стало сном, как только

я понял, что уже не сплю.

Тем временем Вахрамов Толька

сплетал на чердаке петлю.

И пробуя свалиться в бездну,

пока я за ноги держал,

он всё хрипел: «Я вам не бездарь,

а гений!» Как он угадал?!

Уставши от текстовки роли,

жизнь перешла на немоту,

белёсая от пергидроля

с боксерской каппою во рту.

И это было не моленье,

не торжища, не торжества,

не божество, не вдохновенье,

а вдохновенье божества.

Но как бы карму я не драил,

какой бы не прошел дацан,

и так понятно: «Бог не фраер,

но против Пушкина – пацан...»

13
Не парковое, но убранство на фоне русского пространства
36:35

Ты скажешь: Путин непутёвый,

зато Медведев дурачок…

Я почитал бы «Детство Тёмы»,

надев на бабочку сачок,

крючок накинув меж надкрылий,

допустим, майского жука,

полянку бы ему накрыли,

чтоб нагулял себе жирка…

Мой папа стать хотел Икаром

и получил на это грант:

теперь в аду ведёт «Икарус»,

что, впрочем, тоже вариант.

Ты скажешь: Путин врун. Допустим.

Зато Медведев идиот:

ему бы говорить – под кустик,

а он всё это тащит в рот.

Они позорные, конечно,

от них воняет далеко.

Мы их удавим… только нежно,

потом утопим, но в шарко.

Мы купим им аккордеоны,

и пусть играют по ночам.

Теперь о главном: сосен кроны

прекрасны не для англичан.

Они для нас в пыли без ветра

стоят то прямо, то в наклон.

Их точно снимет Дзига Вертов,

когда вчера воскреснет он.

И мы наполним рот вороны

через воронку в голове

полётом, то есть – пылью кроны

сосны лохматой на холме.

Красиво всё неимоверно:

и даже наша нищета,

и у закусочной цистерна,

и цвет пожарного щита,

и ты, сидящая вне платья,

хотя тебе под шестьдесят,

и наши жалкие объятья,

что как верёвочки висят,

и Эллы жуткое контральто,

когда с какого-то рожна,

себя попутав с Фицджеральдом,

она поёт, что ночь нежна.

Ты говоришь, что Путин – сволочь.

Как все правители, он – гад.

Зато за нами эта полночь,

Свердловск, Челябинск, Ленинград,

Москва без северокавказцев,

особенно без злой Чечни,

с которой надо поквитаться,

а не мечети ей чинить.

Быть нашей родиною – свинство.

Она несёт особый крест:

так увлечётся материнством,

что, облизав ребёнка, съест;

потом, насколько хватит силы,

как плач, употребив капель,

начнёт раскачивать могилы,

изображая колыбель.

Когда вначале было слово,

к нему привязывали нить,

и надо было стать уловом,

чтоб эту тайну уловить.

И вот во рту легко и мерзко,

и льётся речь не напрямик,

поскольку ей мешает леска

крючка, проткнувшего язык.

Так хорошо дрожат поджилки,

а в мышеловке ждёт еда,

мы соберём свои пожитки,

но не уедем никуда.

Не говори про хвост прохвоста,

а значит, о руке Кремля,

про холстомеров Холокоста:

да будет пухом им петля,

про их вранье в начале мая,

про их грозу в начале дня,

я до сих пор не понимаю,

как их скурила конопля.

Я столько ждал перезагрузки,

но дело оказалось в том,

что любит бог мечтать по-русски,

а сбыться – на любом другом.

На небесах, верней – под ними,

создатель, видимый едва,

меня за голову поднимет

и вновь поставит на е2.

Не говори, что Пушкин – Пушкин,

он – Лермонтов и ураган,

Нагульнов он, бегущий к Лушке,

забывший, кстати, под подушкой

с тремя патронами наган.

Про то, что всё может стать жизнью – даже смерть, невзирая на то, что всё становится смертью – даже жизнь

Ты что, дурак? Опять расселся тут?

В траве – жучьё. Теплоцентраль. Бродяги.

Метель ментов (они нас заметут).

В ларёк – не видно кто – сгружает фляги.

И этот звук похож на гимн страны,

где воскресают мёртвые со скуки,

чтоб к женщинам подкрасться со спины,

в копну волос по локоть сунув руки.

Спроси: зачем? И я предположу:

так добывают перхоть снегопада –

она придаст любому миражу

погоду рая на просторах ада,

где все сидят на корточках, в грязи,

а мимо них походкою невинной

идёт Мария с плёнками УЗИ,

где чётко виден крестик с пуповиной.

Пока в тебе не выключили свет,

пока ты прожигаешь дыры взглядом

сквозь небеса, которых, кстати, нет

(они лежат разобранные – рядом),

важней тебя то пыль со щёк щегла,

то волосатых рыб ночное бденье,

то женщина, которая легла

плеваться мотыльками наслажденья;

то пустота в скафандре воробья

с несеверокавказскою горбинкой

следит за тем, как наблюдаю я

кузнечиков, измученных лезгинкой,

как рыжий Бог на Сталина похож,

особенно когда накинет китель,

как к демону (навряд ли это ложь)

приставлен ангел с опцией «хранитель».

Смерть – идеально сделанный батут:

подбрасывает вверх людскую серость.

А я, дурак, на нём разлёгся тут,

и жизнь моя вокруг меня расселась.

Поэт изобретает немоту,

хотя при этом выглядит нелепо:

мычит с щекотной бабочкой во рту,

пока она его возносит в небо.

Монтаж декораций Рая в одном из садов Краснодарского края, если смотреть из набитого сеном сарая

Бог в ненакрашенных губах

гуляет голым по бахче.

Арбузы делают — бабах! —

а бабы ржут на каланче.

И обмяуканные в хлам

от узких скул до бороды,

пропагандируя ислам,

молитвой моются коты.

Температура зла всегда —

примерно тридцать шесть и шесть.

Не жизнь течёт — стоит вода

невертикальная, как шест.

Бобы набокова висят,

морковка друниной в цвету,

и парщиков не поросят

молочных ловит на лету.

Допустим, что взамен грозы

наитеплейший снег идёт.

Из горла мёртвой стрекозы

сухой кузнечик жажду пьёт.

За то, что ночь в часу шестом

ведут, как лошадь, под уздцы,

кот гадит в ямку под кустом

задумчивее Лао Цзы.

И гроздья женской седины

висят вкусней, чем виноград.

И, расплескав вино вины,

рай рвётся через этот ад.

До стружки обкорнав стрижа,

пока не получился чиж,

«Не наша эта анаша!» —

ты участковому кричишь.

А тот в ответ на куст крестом

поссал, и лишнее стряхнул,

и, кровельным гремя листом,

крыло седое развернул,

потом второе, и над ним

(под ним шуршали мураши)

возник вращающийся нимб,

как знак утраченной души.

Глянь, нарядившись твоей сединою…

Глянь, нарядившись твоей сединою

я пробежал по двору.

Не представляю, что будет со мною,

если я завтра умру.

Жаль воробьёв, что не выучат идиш

в срок до девятого дня.

Ты состоишь из того, что не видишь

больше на свете меня.

Кто бы ни клацнул в прихожей ключами,

молча лежи на боку.

Я не хотел бы являться ночами,

но не прийти не смогу.

Буду шарахаться, биться о стену,

пыль за комодом жевать,

даже дыханье твоё как измену

жуткую переживать.

И не от вафельной мокрой салфетки

утром следы на щеке, —

просто так мёртвые делают метки,

схожие с меткой Пирке.

Смерть — новогодняя ёлка кривая

лестничной клетки в углу;

людям звонят, и они открывают

с острой гирляндой во рту, —

Смерть — это самое раннее детство

вечности тёплой, как рот,

вот бы попробовать не отсидеться,

а перейти её вброд.

Ну, а с изнанки куда интересней:

только усядется грунт,

каждый из мёртвых захочет — воскреснет

сроком на сорок секунд.

Я их потрачу на гибкую вичку,

чтобы, как мальчик-пастух,

в тополь (полёт загоняя в синичку)

гнать обезумевший пух.

Весь в седине тополиной, отвесной

я пробегу по двору.

Как же ты будешь мне не интересна,

если я завтра умру.

Вдовцы

У мёртвых жён в карманах – только снег,

и тот – из мелкорезаной бумаги.

Их взгляд, ещё шуршащий возле век,

уже лишен бинокулярной влаги.

Они теперь своим мужьям враги,

хотя любимы этими мужьями.

Им никогда не встать не с той ноги

в своей насквозь не оркестровой яме.

Зато им – петь пластами рыжих глин

и супесью смеяться до упада,

и, раскатав картонки тонких спин,

на них скользить по чернозёму ада,

где, сквозь себя просеивая грунт,

навстречу к ним, движенья обнуляя,

их дети нерождённые плывут

своим неимоверным баттерфляем.

Плывут на запоздалую войну

рождения, где воды, пусть немного,

но отойдут грунтовыми во тьму,

ведь схватка мёртвых – это схватки бога.

Что под землёю – тоже небеса,

не столько очевидно, сколько важно.

Там женщина уж если не оса,

то птица в оперении бумажном.

И мы верны, то днём, то по ночам,

то воя в ванной после мастурбаций,

подземным ласточкам и девочкам-грачам,

суглинистым синичкам... Если вкратце:

за то, что мы дышали без конца

(пока их не было) налево и направо,

они при встрече вырвут нам сердца

и улыбнутся, потому что правы.

Предмет (На смерть брата)

Пока я вынимал из птицы

полёта скользкий холодец,

та птица начинала биться,

чтобы разбиться наконец,

но только треснула, а ты же

не по-пластунски, но проник

туда, где люди жиже жижи,

где страх не враг, а проводник.

Ты трогал райские предметы

и резался об их края:

там брошка мёртвой тёти Светы,

конверт к 7 Ноября,

два ржавых скальпеля, три ложки,

в закрытой баночке сурьма,

матрёшка в образе матрёшки,

и Ельцин в образе дерьма,

и Пастернак, прощённый Зиной,

и след на палочке ушной,

там гриб смешной над Хиросимой

(он там действительно смешной),

там все поповские проклятья –

чуть шепелявее сверчка,

там снайперский прицел распятья

не без задоринки сучка

наводится, причём скорее,

чем ты исчезнешь без следа

у автомата с лотереей

наистрашнейшего суда.

Ты ляжешь на сырые доски,

и так захочешь молока.

В твой чёрный рот, ещё не плоский,

вплывут густые облака,

они начнут внутри вращаться,

потом построятся гуськом,

и ты напьёшься этим счастьем:

парным суглинистым песком.

Смотрел TV. На фразе: «Форрест...»

Смотрел TV. На фразе: «Форрест,

беги…», – мне стало жутко, ведь

так за окошком хрустнул хворост,

что это были пальцы ведьм.

Они в свои играют игры,

с сосны облизывая клей,

чтоб та себе под ногти иглы

могла вогнать… – ан нет ногтей,

а есть твои сухие руки,

уже артритные на треть,

ты ими утром слой старухи

с лица пытаешься стереть.

Все пары в старости неряхи,

тем паче мы, когда вдвоём

лежим практически во прахе

и поцелуем губы трём.

А к четырём на кухне сумрак

наступит на седую мышь,

где ты, достав еду из сумок,

не зажигая свет, сидишь.

Скажи, с какого перепуга

ты застаёшь меня врасплох

и, как ребенка, память в угол

всё время ставишь на горох:

там я с ахматовской молодкой,

стою, как будто под венцом,

наполненный твардовской водкой

и заболоцким холодцом;

там ты у старой водокачки

ревёшь, не открывая рот,

пытаясь, стоя на карачках,

назад произвести аборт.

«Взамен любви, которой нету,

ты нежность вымещал на мне…» –

захочешь крикнуть ближе к лету,

а вот осмелишься – к зиме,

и отопительные трубы

ударят пальцами в набат,

и за окном оскалит зубы

себя жующий снегопад,

и каждый с собственного края,

спиной друг к другу, на кровать

мы ляжем, глаз не закрывая,

чтоб смерть свою не проморгать.

На трёхлетие смерти Н Шолоховой

Чай, не случайно, выкушавши чая

и нагуляв весёлую мордень,

Господь, февральским пенисом качая,

следит, как тот отбрасывает тень?

Чем нам с тобой, Ему смешнее втрое,

иначе всё бы кануло к чертям,

где зомби-снег идёт, по-волчьи воя,

себя употребляя по частям.

Грядущее не то, что будет с нами,

а то, что с нами будет вместо нас,

вороны всё пытаются словами

сказать, что красота его «кар-кас».

Когда крольчиху кролик пялит кролем,

ты понимаешь, что такое месть.

Давай зайдём за дверь, глаза закроем

на то, что мы присутствовали здесь,

на то, что ты сказала слишком гордо,

сдувая пепел прямо под кровать:

«Я не детей хочу, а два аборта.

Все – от тебя. И не реви мне, блять!..»

Рывками, без углов и лишних линий

костёр в окне кривлялся, как жиган,

и пепел потому был назван иней,

что падал, падла, но не обжигал.

Он был не промежуток, а промежность

скорее жизни, чем небытия,

где ты ко мне испытывала нежность,

где смерть к тебе испытываю я.

Появление сада

И пичугам, ещё не растерзанным в клочья,

мы бумажные шеи свернём,

и простуженный сад нам не кашлянет ночью,

потому что прокашлялся днём,

потому что пространство ладонью на ощупь

по причине отсутствия глаз

раз на третий себя опознало как рощу,

а как сад — на тринадцатый раз.

Грязь, скатавшись под пальцами (будучи грязью)

в диком воображенье слепца

стала Вологдой (то есть ни разу не Вязьмой

с бедным Йориком Череповца).

Кто, обтрогав вот эти вот полупредметы,

этот дождь, что висит, волосат,

обознавшись, назвал их Брызгаловой Светой,

то есть светом забрызганный сад?

И какие-то недовозникшие чурки

в униформе ресниц и волос

понаставили сразу капканов, придурки,

на сиреневых рыб и стрекоз.

Сад стоял и сверкал, будто мебельным лаком

на два раза покрытый сервант,

одноразовый бог от восторга заплакал

или кашлянул (как вариант).

С сотворением мира нас просто надули:

вскрыли бога, а там — порошок.

И никто не услышал, как он, выбражуля,

растворяясь, шипел: «Хорош-ш-ш-ш-о-о-о…».

Насильник вербы

Серийный маньяк пешеходных прогулок

вдоль рощи <…> Семёнович Герд

придумал, как можно при помощи втулок

рысь вынуть весною из верб.

Сама же природа – не так одиозна,

коль кисточки рысьих ушей

дрожали на вербе бессмысленно грозно,

пугая с утра алкашей.

Поскольку утрачено имя у Герда,

а отчество – от фонаря,

то в свете последнего первая – Герда,

а Федра – вторая… Не зря

в той роще, у трассы, растерзанных женщин

(скорее всего – плечевых)

весной находили по двое – не меньше

(на шеях – следы бечевы).

Скрывал их, как правило, влажный валежник,

и было понятно без слов:

из них не любовь выбивали, а нежность,

как мусор из половиков.

Семенович Герд, на допросах припёртый,

признался, что он одержим,

мол, каждый из нас недостаточно мёртвый,

чтоб стать абсолютно живым;

убийство для Бога, мол, способ морганья,

а он Ему просто помог

сморгнуть две соринки – любовь и страданье, –

которые выдумал Бог.

За то, что на фото <…> Ивановны Пельтцер

дрочил он до срыва плеча,

ещё в предвариловке ночью сидельцы

пришибли его сгоряча.

Теперь он на кладбище глушит баклуши,

там птицы со страху кричат,

как только из вербы появятся уши,

и брови под ними торчат.

В июле, когда расцветают тимьяны,

в течение пары минут

два рыжих рысёнка об крест безымянный

то трутся, то когти скребут,

и вроде бы крутится крест (не иначе –

проваленный грунт пересох),

ведь Герд его, будучи жутко лежачий,

использует как перископ.

Себя ощущая подземной торпедой,

он к взрыву готов потому,

что в свете последнего встретится с Гердой,

и с Федрой умчится во тьму.

И ад у них будет счастливый и длинный,

и даже возникнет семья:

и дети из грязи, и внуки из глины,

и прочая галиматья,

но это настолько уже нереально,

что если наносит ущерб,

то он нам аукнется только вербально,

поскольку исходит из верб.

Практически чудесная весна: для нас просторна, а себе — тесна

Смотрелось на это в охотку.

Какие там, к чёрту, очки!

Мы просто протёрли бархоткой

и снова надели зрачки.

Весна проступила наружу

компашкою местных ханыг.

Двух девок беременных в лужу

стошнило, а мне хоть бы хны.

Не то чтобы мало-помалу,

а шумно устроив пургу,

у церкви шакалят «ромалэ»,

противные до «не могу».

И стало внезапно смеркаться,

хотя это вовсе не факт,

как тот, что в «Аптеке» – лекарства,

а люди для них – контрафакт.

Заметил ли я торопливость

и даже враждебность чудес,

когда, им сдаваясь на милость,

ломилась листва из древес?

А как же! Заметил! Был запах

за месяц до этого, но

весна проступила внезапно,

как через повязку пятно.

У трупа, за теплосетями

лежащего, наверняка

эксперты найдут под ногтями

весенних чудес ДНК.

«Жизнь в принципе – небесполезна», –

обязан подумать дебил,

который стоял у подъезда

и всё это время курил…

Какие тут, к чёрту, вопросы!

Он так безответно влюблён,

что ярче огня папиросы

зрачок его был раскалён.

Услышал, но только сейчас я

поверх человечьей возни:

«Возьми его горе на счастье.

Вот именно так и возьми».

Бродский в Норенской

В краю прозрачных деревень,

где на плетнях висят не крынки,

а не поймёшь какая хрень,

да петухи, задрав закрылки,

где происходит каждый день

в начале января, допустим

(я повторюсь), такая хрень,

что лучше мы её опустим.

Там не природа, а фигня,

и чёрт-те что, и сбоку бантик,

там, если взглянешь на меня,

увидишь: не по росту ватник

и счастья полные штаны.

Там гимн страны под босса нова

горланят бесы-шатуны,

причём в трусах на босу ногу.

В сугробах греются коты,

орёт сосед: «Урою, стерву!»,

и женщина его мечты

бежит с двумя детьми на ферму.

Сейчас запахнет молоком –

таким простым телячьим раем,

и, не сглотнувши в горле ком,

я удавлюсь за тем сараем.

И характерно, что к утру,

когда меня заметят, тело

качнётся вправо на ветру,

но так и не качнётся влево.

Мне будет пухом чепуха,

с которой ладили неплохо

господь при помощи греха

и сердце – с помощью порока.

И я не сочиню мотив,

прижавшись скулами к запястьям,

за гениальность заплатив

двойным предательством и счастьем.

Родина не место, где тебе хорошо, а место, которому хорошо с тобой

В посёлке городского типа

с названием «Твои Потьмы»

клепали продолженье клипа

про то, как нами стали мы.

Кончалась жизнь. Всё было тихо.

Кому-то захотелось петь,

и он запел чуть тише чиха,

услышав: «Ты заткнёшься, Петь?!»

Прикрыв глаза рукой от солнца,

шагала блядь, уставши от

трёхсотрублевого отсоса,

и гладила себе живот.

Пока на остановке «пазик»

пыхтел и весело вонял,

никто её ни в коем разе

ни в чём почти не обвинял.

А это – я в окне, футболку

надев не наизнанку, под

желанье плакать втихомолку

улыбкой надрываю рот.

На всём посверкивают блики,

но сверху было видно: лес

от духа тёплой земляники

сам на свои берёзы влез.

Ладони летнего молчанья

так были не напряжены,

что разродились на прощанье

овациями тишины.

Стряхнув в кусты свои оборки,

прошёлся дождь не проливной,

поскольку был китайской сборки,

причём наверняка ручной.

А я бежал на крик котёнка,

чья жизнь ещё не сочтена.

И вечность нарезалась тонко,

как в ресторане ветчина.

Соседский шкет на рыбок гуппи

смотрел с восторгом битый час,

елозя кожей по залупе,

в упор не замечая нас.

Урчанье голубей патлатых

удвоив пеньем горловым,

шмелей балтийские бушлаты

ловил он зреньем боковым.

Всё снова стало сном, как только

я понял, что уже не сплю.

Тем временем Вахрамов Толька

сплетал на чердаке петлю.

И пробуя свалиться в бездну,

пока я за ноги держал,

он всё хрипел: «Я вам не бездарь,

а гений!» Как он угадал?!

Уставши от текстовки роли,

жизнь перешла на немоту,

белёсая от пергидроля

с боксерской каппою во рту.

И это было не моленье,

не торжища, не торжества,

не божество, не вдохновенье,

а вдохновенье божества.

Но как бы карму я не драил,

какой бы не прошел дацан,

и так понятно: «Бог не фраер,

но против Пушкина – пацан...»

Не парковое, но убранство на фоне русского пространства

Ты скажешь: Путин непутёвый,

зато Медведев дурачок…

Я почитал бы «Детство Тёмы»,

надев на бабочку сачок,

крючок накинув меж надкрылий,

допустим, майского жука,

полянку бы ему накрыли,

чтоб нагулял себе жирка…

Мой папа стать хотел Икаром

и получил на это грант:

теперь в аду ведёт «Икарус»,

что, впрочем, тоже вариант.

Ты скажешь: Путин врун. Допустим.

Зато Медведев идиот:

ему бы говорить – под кустик,

а он всё это тащит в рот.

Они позорные, конечно,

от них воняет далеко.

Мы их удавим… только нежно,

потом утопим, но в шарко.

Мы купим им аккордеоны,

и пусть играют по ночам.

Теперь о главном: сосен кроны

прекрасны не для англичан.

Они для нас в пыли без ветра

стоят то прямо, то в наклон.

Их точно снимет Дзига Вертов,

когда вчера воскреснет он.

И мы наполним рот вороны

через воронку в голове

полётом, то есть – пылью кроны

сосны лохматой на холме.

Красиво всё неимоверно:

и даже наша нищета,

и у закусочной цистерна,

и цвет пожарного щита,

и ты, сидящая вне платья,

хотя тебе под шестьдесят,

и наши жалкие объятья,

что как верёвочки висят,

и Эллы жуткое контральто,

когда с какого-то рожна,

себя попутав с Фицджеральдом,

она поёт, что ночь нежна.

Ты говоришь, что Путин – сволочь.

Как все правители, он – гад.

Зато за нами эта полночь,

Свердловск, Челябинск, Ленинград,

Москва без северокавказцев,

особенно без злой Чечни,

с которой надо поквитаться,

а не мечети ей чинить.

Быть нашей родиною – свинство.

Она несёт особый крест:

так увлечётся материнством,

что, облизав ребёнка, съест;

потом, насколько хватит силы,

как плач, употребив капель,

начнёт раскачивать могилы,

изображая колыбель.

Когда вначале было слово,

к нему привязывали нить,

и надо было стать уловом,

чтоб эту тайну уловить.

И вот во рту легко и мерзко,

и льётся речь не напрямик,

поскольку ей мешает леска

крючка, проткнувшего язык.

Так хорошо дрожат поджилки,

а в мышеловке ждёт еда,

мы соберём свои пожитки,

но не уедем никуда.

Не говори про хвост прохвоста,

а значит, о руке Кремля,

про холстомеров Холокоста:

да будет пухом им петля,

про их вранье в начале мая,

про их грозу в начале дня,

я до сих пор не понимаю,

как их скурила конопля.

Я столько ждал перезагрузки,

но дело оказалось в том,

что любит бог мечтать по-русски,

а сбыться – на любом другом.

На небесах, верней – под ними,

создатель, видимый едва,

меня за голову поднимет

и вновь поставит на е2.

Не говори, что Пушкин – Пушкин,

он – Лермонтов и ураган,

Нагульнов он, бегущий к Лушке,

забывший, кстати, под подушкой

с тремя патронами наган.

Версии сайта в России и за её пределами различаются
Рекомендуем отключить VPN для корректной работы сайта в России